Виктор Кротов
О семье и себе Вкратце о себе
 
Автобиографическое
 
 
на главную
 

ппп

 

  Автобиография - отчёт о прошедшем через тебя.

Попытка автобиографии

Родился я в первый послевоенный год, 29 октября 1946 года. На память о победе в войне мне досталось моё имя, Победитель, как и многим моим одногодкам. Во всяком случае, среди друзей-приятелей тёзок всегда было немало.

Родители мои - педагоги: Гавриил Яковлевич (1910-1984) и Мария Лазаревна (1920-1996). В то время они работали в детском доме города Энгельсе Саратовской области. Городом Энгельсом стала бывшая Покровская слобода, где происходило действие известной книги Льва Кассиля "Кондуит и Швамбрания". А отец этого писателя, Абрам Григорьевич Кассиль, в то время ещё работал врачом в городском роддоме. Он-то и извлёк меня на Божий свет. Может быть, на меня перешли какие-то литературные флюиды?..

Вместе с родителями, которым не давали долго проработать в одном месте, я странствовал из одного детдома в другой, так что детская жизнь моя была разнообразной и, наверное, привила мне определённую неприхотливость.

Впрочем, лет с пяти я жил в Москве. В одной из коммунальных квартир двухэтажной бывшей богадельни. Это был единственный жилой дом на улице Клинической. Легко догадаться, что остальные дома были клиниками. Сейчас это улица Еланского. Наши окна выходили на Погодинку. С другой стороны был пустынный двор и бесформенная кирпичная громада с большими заколоченными дверями, служащая не особо востребованным складом. У меня и в мыслях не было, что это храм Архангела Михаила, лишённый всякого церковного облика.

Самые близкие достопримечательности детства - Дом культуры завода "Каучук", сквер по названию Девичка, памятники Пирогову и Льву Толстому, парапет Военной академии имени Фрунзе и т. д.

Мы жили в двух комнатах коммуналки: в одной бабушка с дедушкой, в другой родители и мы, трое сыновей: Лёня, Максим (который по крещению стал Яковом) и я. Было тесновато, но мы об этом не знали.

Случилось мне походить в детский сад, но недолго - и хорошо, потому что вспоминаю я о нём до сих пор с недоверчивым содроганием. Зато я с удовольствием ездил в пионерские лагеря, где работали каждое лето родители. Возможно, потому что у меня там всегда было особое положение: я были в отряде, но всегда мог прибежать к родителям. Тем более что отец всегда руководил мастерской "Умелые руки", где было множество интересных занятий.

В 1959 году в семье произошла трагедия: отца арестовали. И на семнадцать с половиной лет он оказался в лагерях.

С первого по четвёртый класс я учился в школе 35, находящейся в конце Погодинки. С пятого по восьмой - в школе 40 в Тёплом переулке (превратившемся в улицу Тимур Фрунзе). С девятого класса по одиннадцатый - в школе 52, в математическом классе. Там у меня был первый и единственный настоящий учитель: Герман Григорьевич Левитас. Да и сам класс был необычным по составу. Мы встречаемся до сих пор. А память о школе 52 бережёт гимназия 1514, которая стала её преемницей.

Я увлекался математикой, но вместе с тем в старших классах начал писать. И всё-таки после школы поступил в МГУ, на мехмат. Из нашего класса поступало 20 человек, поступило 10. Но я не был лучшим, и поступил прежде всего за счёт своего везения.

К середине мехмата я понял, что математиком в мехматском понимании этого слова, то есть глубинным теоретиком, никогда не буду. Увлёкся философией, много читал, писал, предпринимал первые попытки сформировать осмысленное мировоззрение. Опубликовал первую крошечную заметку в газете "Комсомольская правда".


На этом пока заканчивается моя автобиографическая попытка. В ней гораздо больше НЕ написано, чем написано. А дальше ведь ещё труднее...


Самое-самое

(эссе о раннем детстве из книги "Этюды о непонятном")

Раннее детство. Первые годы жизни. Загадочная пора, которую живёшь однажды, но всю жизнь переживаешь снова и снова. Возможно ли отделить сами воспоминания детства от того, что узнал о нём позже? Что и зачем хранит наша память? Что и почему она теряет? Наверное, об этом могут рассказать психологи, но по-настоящему глубокий взгляд в детство чаще встречается у писателей. Наверное, умение прочувствовать свой единичный опыт здесь важнее, чем обобщающая теория.

Попробую и я рассказать о своем единичном опыте. Правда, слишком невелик тот материал, который я могу считать достаточно достоверным. Поэтому не буду пытаться воспроизвести картину своего раннего детства. Расскажу не о детстве, а о памяти детства.

 

Самое детское. Подсолнухи

Самое детское из детских моих воспоминаний - это подсолнечное поле. Поле подсолнухов. Бесконечное, как и весь окружающий мир, кроме дома, где мы жили. Сейчас кажется, что дом прямо и выходил в поле подсолнухов, в этот блаженный мир громадных золотых цветов, среди которых можно было бродить, в тени которых можно было спрятаться ото всех на свете.

Впрочем, не помню уже, прятался ли я там от кого-нибудь. Не помню, в какие игры играл в подсолнечном мире. Помнится только бесконечное море золотых цветов, каждый из которых намного выше меня ростом. Самое радостное, самое живописное, самое детское из моих воспоминаний.

Еще помню, что собирал подсолнуховые семечки, отбирал самые крупные, самые чёрные из них и хранил их в спичечной коробке. Вот и всё.

Три или четыре года мне было? В каком из подмосковных детских домов работали в то время мои родители? Какие другие воспоминания должны соседствовать с этим?.. Не знаю, да и не очень хочу узнать. С меня достаточно этих золотых красок и этой первой запомнившейся беспредельности. Почему-то мне кажется, что я был в то время тих, молчалив и задумчив. А моей маме помнится, что я был жизнерадостным, весёлым и общительным. Но она и никакого подсолнечного поля не помнит. А у меня оно было.

И ещё. Четверть века спустя после подсолнечного поля моя любимая (тогда ещё безнадёжно любимая) подарила мне на день рождения букет белых хризантем. Они стояли у меня на столе очень долго. Стояли в воде, потом без воды, потемнели и высохли. И когда однажды я вдохнул запах этих сухих цветов, он показался мне удивительно знакомым, хотя понять, о чём он напоминает, никак не удавалось. Несколько дней ходил я сам не свой. И вспомнил! Это был запах подсолнуха. Запах золотой беспредельности детства. И крепкий невидимый узелок неожиданно связал две радости: прошлую и настоящую. Тогда я не знал ещё, что и будущую...


Самое поучительное. Свистульки из лука

Самое поучительное из самых ранних моих воспоминаний интересно для меня своей отчётливостью. Помню место действия настолько, что как-то даже нарисовал своей маме, которая сомневалась, не по её ли рассказам запомнился мне этот эпизод, план нашей комнаты: стол, печка, дверь, окно и мой стульчик у печки, где я сидел, отбывая наказание. Нет, мне про это не рассказывали. Это я помню сам.

Может быть, потому и запомнилась эта сценка, что она закончилась наказанием? Вряд ли. Слишком условным было это наказание и совсем не обидным. Нет, не оно служит здесь стержнем. Не в нём поучительность.

Мы жили в обычном деревенском домике. В нашу комнату вёл отдельный вход. Перед крыльцом отец выращивал зелень и овощи. В этот вечер он принес в дом пучок зелёного лука и стал показывать мне, как делать свистульки. Что-то там надо было сделать с пёрышком лука, чтобы оно засвистело, не помню, что именно, но для этого нужны были самые крупные, самые крепкие и упругие луковичные трубочки. И вот это было главным: возникло представление о ценности. Его не было за полчаса до этого, оно исчезло в этот же вечер, но на какое-то время появилась безусловная, желанная, абсолютная ценность: большие крепкие перья зелёного лука, из которых выходят самые лучшие свистульки. Такова зелёная краска воспоминания. И какое великое число раз возникали и исчезали в моей детской жизни, да и во взрослой тоже, эти абсолютные минутные ценности...

Была ещё голубая краска. На мне были новые голубые войлочные сапожки, редкая для послевоенного времени обновка. Эту ценность я всерьёз воспринять не мог, в отличие от ценности луковичных трубочек. Я лишь смутно понимал, что какую-то ценность придают этим сапожкам родители, запрещавшие мне выходить в них на наш грязный двор. В этот вечер моросил дождь, и о том, чтобы я выбрался сам поискать перышки лука для свистулек (самые ценные, самые крупные, самые желанные!) нечего было и думать. И всё же я это сделал - подталкивающее меня влечение было необоримо. Родители были заняты своими делами, но после того, как я выложил на стол самое крупное и крепкое перо лука, обратили на меня свое удивлённое внимание.

Не помню слов, как вообще не помню звуков раннего детства. Помню смысл своей жалкой попытки обмана - подобрал в сенях, а вовсе не сорвал на грядке. Изобличение не заставило себя ждать. Грязные сапожки были честнее меня. Последнее, что помню, - это белый цвет печной стенки, возле которой я должен был сидеть какое-то время на своём стульчике, и сидел молча, в тихой отрешённости. Не было ни обиды, ни досады на наказание. Запомнилось лишь смутное ощущение внутреннего беспокойства. Когда-нибудь, десятилетия спустя, я пойму, что это первое моё воспоминание об испытанном стыде.

 

Самое памятное. Удар лаптой

Самым памятным мне приходится назвать это воспоминание потому, что оно осталось со мной навсегдашней отметиной - шрамом на правой брови. Правда, шрам остался и после другого случая. Сначала я расскажу именно о нём, о другом случае.

Меня посылали за молоком - довольно далеко от дома. Для пятилетнего ребёнка это было очень ответственным заданием. Однажды я возвращался, когда темнело, споткнулся и упал. Из опрокинутого бидона вылилось молоко, а я рассёк верхнюю губу, которую маме пришлось зашивать. Было, наверное, очень больно, текла кровь, остался шрам. Но ничего этого сейчас я уже не помню. Вернее, помню только как родительский рассказ. Лишь смутно-смутно брезжит лёгкая тень внутренней картинки: дорога, падение, железная решётка на обочине... Без родительских уточнений этот сюжет восстановить не получилось бы.

Так что тот шрам, на губе, в памяти следа почти не оставил. А шрам на брови действительно памятен.

Ребята постарше играли в лапту. Я был зрителем. Саму игру не помню, но созерцание её меня, наверное, увлекло, и я старался быть поближе. Во всяком случае я стоял настолько близко к подающему, что он меня остерёг (может быть, даже и не раз, но перед этим ударом точно), чтобы я отошёл подальше. Не отошел ли я вообще или отошёл недостаточно, только сразу же после этого предостережения последовала подача, на излёте которой бита (длинная узкая доска с выструганной ручкой) угодила мне в лицо. Удивительно, что запомнилось и то, что предшествовало удару: предупреждение, размах игрока... Совершенно не запомнилась боль. Острее всего помню красную пелену, которая заволокла взгляд. Меня несут к маме, а вокруг всё в красной пелене. Как потом меня обихаживали, не помню.

Помнится ещё одно: под чей удар я подвернулся. Или, может быть, он просто был рядом? О нём моя нецепкая память хранит только одно ещё воспоминание того времени: он зажигает спички и гасит их, босоногий, о подошву ноги, демонстрируя мне свою неуязвимость. Это был мой брат по отцу. Позже, став взрослым, я узнал, что он воровал и хулиганил, попал в колонию, а потом в тюрьму. Мы с ним встретились в жизни ещё один раз, когда мне было лет двадцать пять. Он разыскал меня через адресное бюро, пришёл ко мне нежданно с приятелем. Оба были под хмельком, оба были одинаково мне чужды. Погашенных о подошву спичек оказалось недостаточно для возникновения родственного чувства. И даже шрама на брови, хотя я совершенно не уверен, что именно под его удар я подвернулся.

 

Самое горькое. Помидор на окне

К сожалению, это иронический эпитет. Но почему к сожалению? Разве не замечательно, что не помнится о детстве ничего особенно горького, да и просто горьких воспоминаний почему-то не осталось? Не замечательно. Мне жаль, что у меня мало воспоминаний о раннем детстве. Жаль, что нет горьких воспоминаний. Может, с этим связано слишком долгое моё взросление. Может, от этой малой памятливости тянется малая моя способность разбираться в людях. Кто знает. Горькое зачастую особенно полезно.

Перескажу крошечное своё горькое воспоминание, насколько это возможно. Оно относится к четырёхлетнему или к пятилетнему возрасту, к времени работы моих родителей в детских домах, к не слишком сытым послевоенным годам, когда всякий, кто мог, всё, что мог, выращивал сам. Воспоминание о помидорах. Может, отец и не выращивал их, а покупал? Нет, скорее выращивал. Во всяком случае они лежали, дозревая, у нас на подоконнике. Два или три десятка помидоров, из которых я выбрал самый красивый, самый аппетитный и, предвкушая блаженство, надкусил его... Он оказался горьким! Самого вкуса я не помню. Помню лишь контраст между ожиданием вкуса и этой внезапной горечью. После этого я не ел помидоры лет десять, если не больше. Так что ошеломлён я был не на шутку. Не помню вкуса, зато помню запах дозревающих помидоров - и до сих пор узнаю его в запахе помидорной листвы. Помню залитый солнцем подоконник, зеленоватые, розоватые и красноватые помидоры - и пронзительную горькую неожиданность. Может быть, такая неожиданность, в том или в другом виде, была в детстве у каждого?

Иногда мне кажется, что каждое запомнившееся мне событие раннего детства, сколь незначительно ни было бы оно в событийном плане, - это особая притча, взятая памятью в дорогу. Сама незначительность прочно запомнившегося события словно подчёркивает его внутренний смысл, не позволяя переоценивать его сюжетное достоинство. Может быть, эти воспоминания - маленькие инструменты становления. Может быть, многие из них уже сделали свою работу и растворились в глубинах памяти, а эти вот, оставшиеся, ещё чему-то должны научить, о чём-то дорассказать, что-то подсказать. И потому я должен попробовать вникнуть в них, сказать о них словами, приподнять над головой, чтобы при их неярком свете разглядеть наконец то, что нужно разглядеть...

 

Самое социальное. Пятьдесят третий год

Проводя границу раннего детства, я останавливаюсь примерно на семилетнем возрасте. Может быть, дело в том, что к семи годам я пошел в школу? Вряд ли. В пять лет была не менее существенная перемена, переезд в Москву, но она не стала рубежом. Именно годам к семи произошло какое-то внутреннее изменение. После семи лет воспоминания не столь изолированы друг от друга, не столь рельефны, хотя и более отчетливы. Среди них тоже есть главные по своему внутреннему смыслу эпизоды, однако они как бы сглаживаются другими, соседствующими с ними воспоминаниями. Словно я недостаточно ещё забыл о той более поздней поре, и в ней пока не выделилось самое важное.

Итак, самое социальное из ранних воспоминаний ближе всех прочих к этой зыбкой возрастной границе. Мне шесть с половиной лет, осенью я пойду в школу, но пока весна. Мы с мамой сидим за столом и, кажется, завтракаем: передо мной блюдце с чаем. Говорит радио - и вдруг что-то возникает вокруг. В комнату заходит наша соседка по коммунальной квартире, Вера Ивановна, прислоняется к кафельной печной стенке и громко, горько плачет. Мама не плачет, но сидит напряжённая, странная. Умер Сталин.

Тогда это для меня не означало ничего. Не было никаких переживаний, кроме неловкости (я не знал, можно ли при подобных обстоятельствах допивать чай или надо выждать паузу) и удивления от плачущей соседки, женщины строгой и уверенной. Позже, во втором или в третьем классе, я видел, как ребята из классов постарше вырывали из учебников портреты Сталина, рвали их и топили в туалете. Даже и тогда я ничего ещё толком не понимал; тем более в то утро - перед блюдцем с чаем.

Всё это не совсем ясно с психологической точки зрения. Вокруг бушевал культ личности, повсюду маячили известные изображения. Детских стишков и песен определённого пошиба было не меньше, чем взрослых. Неужели всё это никак не действовало, скользило по периферии сознания, не достигая своей цели? Как хотелось бы, чтобы воздействие фальши было заведомо бессильным против детского восприятия!.. Или я просто не умел ещё переживать то, что не относилось впрямую к моей жизни?..

 

Самое семейное. Отец рядом и мама в окошке

Кроме памяти детства, то есть непосредственно сохранившихся ощущений и переживаний, во мне ещё присутствует воспоминание о детстве - слой накопившихся за взрослые годы размышлений о памяти детства, рассказов родителей и встреченных у других людей мыслей об особенностях детства вообще. Необходимо приподнять этот пласт сознания, когда добираешься до натуральной памяти детства, как приподнимают пласт дёрна, чтобы добраться до почвы. Если быть внимательным, если постараться не обознаться, приняв одно за другое, то воспоминание о детстве остаётся лишь услужливым проводником, комментирующим сохранённые памятью события и эмоции.

Самое семейное из моих воспоминаний, как подсказывает воспоминание о детстве, относится к возрасту в четыре с половиной года, к времени рождения первого из моих братьев. Память детства сохранила лишь картинку: мы с отцом стоим перед большим зданием, а из окна на втором или третьем этаже машет нам мама. Потом она бросает в форточку пакетик, и в нём открытка для меня, открытка с Буратино, макающем нос в чернильницу, и с приветливыми мамиными фразами на обороте. Главное здесь для меня то, что это единственное, должно быть, из ранних воспоминаний, в котором я отчетливо вижу и маму, пусть даже в далёком окне, и отца рядом с собой. В остальных ранних картинках они видны смутно, они скорее ощущаются, как ощущается лес вокруг или море рядом.

От этой картинки и память детства и воспоминание о детстве тянут свои ниточки. Память детства шепчет и о других буратинных открытках (целый набор этих открыток-иллюстраций был, наверное, у мамы с собой), и о кроватке маленького братца, которая стояла в нашей комнате как бы всегда, и что-то совсем смутное о самом братце (но не сразу после рождения, потому что вот он уже стоит в своей кроватке), и ещё о чём-то, надо только приглядеться... Воспоминание о детстве более информировано. Оно даже подталкивает меня к сомнению: действительно ли картинка относится к посещению роддома? Ведь мама лежала и в больнице, не тогда ли запомнилось окно и пакетик с открыткой? Но по расположению здания, - размышляет воспоминание о детстве, - это был всё же роддом: он находился совсем рядом с нашим двором, в начале Клинической улицы. Воспоминание о детстве словоохотливо, оно готово рассказать о многих подробностях, сверить их друг с другом, восстановить канву реальных событий. Но мне важнее память детства, сохранившая простую картинку: двор с февральскими сугробами, отец рядом и мама, машущая нам из окна...

 

Самое тягостное. Детский сад

В детский сад я ходил недолго. Мама рассказывала мне, что там у меня был нелюбимый суп, который я отказывался есть, и за это меня наказывали: закрывали в шкафу для одежды. И когда на стол ставили этот суп, я вставал и отправлялся в шкаф. Сам я помню только запах этого нелюбимого супа. Позже, в пионерском лагере, даже подобие такого запаха нагоняло на меня тоску. Кроме запаха нелюбимого супа, от детского сада остались ещё две, нет, три сценки. Кажется, не больше. Все они чем-то близки друг с другом - и с запахом детсадовского супа.

Одна из этих сценок тоже связана с нелюбимым блюдом. Любители деликатесов могут посмеяться надо мной, но этим нелюбимым блюдом была красная икра. Я ходил в самый обычный детский сад, просто икра была тогда едой дешёвой и доступной. Нам часто давали бутерброды с маслом и с красной икрой. Эти засохшие, жидкие внутри шарики вызывали у меня подташнивание, и я незаметно снимал с бутерброда по икринке и ронял их под столом на пол, с трудом съедая хлеб с остатками икры. Может, и за это меня отправляли в шкаф? Не помню.

Зато помню другие наказания, относившиеся к другим ребятам. Первое: кто-то наказанный лежит на кровати со спущенными трусиками, и все мы, остальные, должны пройти мимо и шлепнуть его. Второе запомнившееся наказание было такого же рода (как я понимаю сейчас, всё это характеризовало психические особенности воспитательницы). Провинившегося мальчика раздевали и голышом вели в группу девочек, находившуюся в другой комнате. Сценки эти расплывчаты, но из памяти не уходят.

Я назвал это воспоминание самым тягостным, но с сожалением должен заметить, что тягостным помнится скорее запах нелюбимого супа и вкус красных икринок, чем участие в наказании или присутствие при унижении стыдом. И если мне чего-то не хватает в памяти детства, то как раз нравственного переживания запомнившихся событий. Забылись ли переживания быстрее, чем сами события, или детское восприятие несопоставимо с восприятием взрослого? Не берусь ответить.

 

Самое милое. Медвежья шкура

За эпитеты, отнесенные к тому или иному воспоминанию, я особенно не держусь. Они пришли из сегодняшнего дня. Каждое из ранних воспоминаний существует в памяти само по себе, без оценки, без сопоставления и даже без особой связи с другими воспоминаниями. Просто: это было. Акценты расставляет сегодняшнее сознание. Но и сам факт сохранения в памяти - тоже своего рода оценка или, точнее, знак привлечения внимания, знак скрытого сравнения. Сравнения со всеми прочими подробностями, не удержавшимися, опавшими, отпавшими...

В Москве мы жили в коммунальной квартире. Одну комнату занимал мой дед-врач и бабушка-учительница. Во второй жили мы с родителями - сначала втроём, потом вчетвером, а ещё несколько лет спустя впятером. В остальных комнатах жили соседи, несколько семей. Комната бабушки с дедушкой всегда была для меня чем-то праздничным, загадочным, особым. Большой письменный стол с бронзовым двухголовым орлом. Телевизор с выдвигающейся линзой перед экраном. Туалетный столик с коробочками, безделушками и трельяжным зеркалом. Всё это помнится хорошо, потому что длилось долго, многие годы, захватившие и отрочество, и раннюю юность. Но самым милым воспоминанием детства осталась медвежья шкура.

Эта шкура лежала возле бабушкиной кровати. Шкура бурого медведя, с лапами и даже с когтями на лапах. Как я думаю сейчас, она не была очень большой, но тогда становилась для меня целым миром. Миром, поросшим косматыми зарослями, миром, имеющим своё обаяние и свой особый запах. Вспоминая тот запах сейчас, я думаю, что это был просто запах домашней пыли, но тогда!.. О, тогда это был запах особой страны, особой игры. Населением медвежьих джунглей служили мне пуговицы. Как у всякой хозяйки, у бабушки была коробка со скопившимися за многие годы разномастными пуговицами. Я выпускал их из коробки на шкуру, и они начинали жить своей невероятной жизнью. Были у меня среди пуговиц свои герои и свои любимцы, но даже самые невзрачные имели для меня собственное лицо. Пуговицы пробирались сквозь дебри, соперничали друг с другом, совершали подвиги, делали открытия, хотя конкретные особенности этой игры, возобновлявшейся бесчисленное количество раз, мне уже не восстановить. Даже если бы я мог вспомнить сюжеты, это было бы бесполезно - без тогдашнего внутреннего ключика к тайне игры.

Помню любимую свою пуговицу - от дедушкиного халата или пижамы: с одной стороны цвета слоновой кости, а с другой чёрную, и посреди чёрного круга сверкал драгоценнейший бриллиант. Она всегда была у меня предводителем. Помню её так хорошо, потому что до сих пор она лежит у меня среди памятных вещиц, поблескивая своим крошечным гранёным стеклышком.

 

Самое туманное. "Тарзан"

Фильм крутили в битком набитом сельском клубе, и мне запомнились - фоном - теснота и темнота, устремлённые к бурной экранной жизни. Основное в воспоминании - сам Тарзан, летящий на лиане с дерева на дерево. Запомнились люди в белых шлемах, большая обезьяна в одежде (не её ли звали Чита?) и крокодилы с разинутыми пастями.

Благодаря недавнему документальному фильму "Кино нашего детства" с фрагментами из "Тарзана", мне есть с чем сравнить это воспоминание. Могучая фигура Тарзана оказалась незнакомой; в памяти осталась фигура-вообще, перелетающая на лиане через реку с крокодилами. Крик Тарзана не запомнился сам по себе, но что-то в памяти слегка шевельнулось, когда я услышал его снова. И всё. Теперь я помню уже этот крик не оттуда, из начала жизни, а отсюда, из увиденного по телевизору фрагмента. Если бы я посмотрел сейчас хоть одну серию "Тарзана" (нет, не любую, а ту самую, где крокодилы и обезьяна в одежде), она затерла бы воспоминание, как новая магнитофонная запись затирает старую. Или нет?..

Ни одного другого фильма, виденного в кино или по телевизору в детстве, я не запомнил. Только этот. Может быть, это был необходимый витамин экзотики, которого не хватало душевному организму?

А некоторые воспоминания от меня ушли совсем. Недавно мне в руки попался листок, на котором я лет пятнадцать назад записал воспоминание о старьёвщике. О деревенском старьёвщике с тележкой, готовом обменять совершенно никчемную ветошь, сунутую мне в руки родителями, на новенькую глиняную свистульку или на какую-нибудь другую чудесную вещь, при виде которой всё тело наполнялось восторгом. Теперь я помню, как писал о сохранённом памятью живом ощущении (помнился тогда детский восторг от невероятной удачи обмена), но самого ощущения в памяти уже нет. Словесное воспоминание не может восстановить саму память детства, и мне остаётся лишь помнить о воспоминании.

Туманность воспоминаний и угасание некоторых из них не вызывают у меня досады. Слишком велико уважение, которое я испытываю к таинственному действию памяти. Мне только хочется вовремя отозваться на те искры, которые она терпеливо несёт в себе, словно ожидая, чтобы я обратил на них внимание.

 

Самое вкусное. У мраморного столика

На Клинической улице мы жили в старом двухэтажном доме. Входная дверь со двора открывалась на широкую каменную лестницу, ведущую сразу на второй этаж. Там, пройдя тамбур из двух дверей, можно было войти в нашу коммунальную квартиру, единственную на лестничной площадке. Но можно было и задержаться возле мраморного столика на чугунных изогнутых ножках. Здесь остужалось кипячёное молоко с соблазнительной пенкой. Здесь стоял компот с торчащими из него черенками груш. Здесь возвышалась огромная жестяная банка с болгарским клубничным конфитюром...

К какому времени, к какому возрасту относятся эти блаженные остановки у мраморного столика? Наверное, и к пяти-шести годам, и к семи-восьми, и к одиннадцати-двенадцати... Воспоминания многих лет наложились друг на друга, и теперь я могу только сказать себе: это было.

Легче разграничить воспоминания другого рода. Вот помнится дровяной сарай, в котором я помогал отцу возиться с поленьями. Это было до того, как печку переделали на отопление газом. Помнится, как мы с отцом лазили на чердак, чтобы вынести туда ненужные вещи. Иногда мы с ним выбирались на крышу. Весной отец счищал там снег. Но вот однажды он укрепил на крыше самодельную антенну для радио или для телевизора. Стоит узнать, в каком году мы перешли на газовое отопление, когда примерно установили антенну - и возникнут даты, будут проведены разделительные черты...

Но никакими уточнениями не определить, пятилетнему или десятилетнему мальчику запомнились бабушкины компоты - или и тому, и другому, и всем промежуточным мальчикам. Просто: это было. Разве что мальчику постарше помнится, как он додумался прятать возле мраморного столика чайную ложку, а мальчику помладше - только торчащий из кастрюли черенок компотной груши. А сегодняшнему сорокалетнему воспоминателю важно встающее перед глазами памяти лицо бабушки, варившей компоты. Важно сохранённое ощущение надёжной поддержки отца, позволившего мне подойти к краю крыши. И тихая задумчивость возле дверцы печи, ещё не переделанной на отопление газом...

 

Самое мимолетное. Дедушка с гостинцем

У памяти есть свой характер, своя душа. Моя память удивительно милосердна. Иногда мне кажется, что чересчур милосердна. Так и с этим, самым мимолетным воспоминанием. Я лежу в больнице, рядом сидит дедушка. Он в белом халате, большой, и мне очень радостно от того, что он рядом. Он принёс картонную баночку с мармеладными "дольками". Вот и всё. Мне почти не помнится тот момент, когда я, бегая с палкой, упал и наткнулся на неё. Совсем не помнится, как меня везли в Москву с двусторонней паховой грыжей. Не помнится операция. Не помнится, как в больнице мне привязывали к кровати руки и ноги, чтобы я нечаянно не сорвал повязки. Все это - материнские рассказы. Моя память сохранила одну лишь искорку: я радуюсь дедушке и "апельсинным долькам".

Мои крохотные воспоминания не слишком живописны, и я стараюсь не раскрашивать их сегодняшними красками. Мне хочется обращаться с ними не менее бережно, чем археолог, сметающий мягкой кисточкой землю с древнего предмета. Пусть я не всё могу воспроизвести в словесной форме, это и не обязательно, но пусть не будет и ничего лишнего, надуманного. И вместе с тем - понимать воспоминания, сопереживать им, стараться увидеть свет и смысл в каждом из них я могу только из сегодняшнего дня. Раньше они лишь посверкивали в подсознании да порою задевали в сердце ностальгические струнки. Сейчас они мне стали необходимы. Необходимы как единственная возможность опыта детства, которая предоставляется человеку однажды и навсегда.

Так получилось, что писать эти эссе я начал, увлеченный сопереживанием другому детству. Моя жена, моя любимая, самый близкий мне писатель, работая над повестью о детстве, подошла к главе, в которой вспоминает начальные годы своей жизни. Её воспоминания оказались гораздо более обширными, чем мои, а главное - гораздо более ёмкими, более пронзительными, иногда даже ключевыми для всей последующей жизни. Прикоснувшись к её памяти, я почувствовал, как важно детство вообще, и как оно знаменательно, когда наступает время к нему присмотреться и прислушаться. Детство не выбирают. И вот я присматриваюсь к немногим своим воспоминаниям, как мимолетны бы они ни были.

 

Самое пёстрое. Обо всем остальном

Рассказывая о самом-самом, о сохранённых памятью впечатлениях ранней жизни, возбуждаешь всю зону своего внимания к прошлому. Взметён ворох всего того, что знаешь по рассказам старших, что додумал сам, восстанавливая ход событий, что увидел на пожелтевших фотографиях. Но мне сейчас важно то, что помнится изначально, что сохранено непосредственно оттуда. Оказывается, и такого вовсе не так мало, как казалось поначалу.

Вот вспомнилось, как во время тихого часа в детском саду руки становились человечками на пальцах-ножках, ведущими бурную жизнь (такая была у меня игра) на простынной равнине, в пещерах, образованных складками одеяла, возле мягкого подушечного утёса. А ведь совсем забыл об этом, когда перебирал сценки детского сада... Вспомнилось, как я во сне увидел, что научился говорить букву "р", и как после этого, рассказывая родителям о своём сне, я и наяву впервые справился с этой буквой. Может быть, это и есть самое раннее воспоминание?.. Помнится посещение аэродрома вместе с ребятами детдома, где работали родители, кабина настоящего самолета, в которую позволили залезть, - или это уже память о фотографии, на которой я запечатлён в этой кабине?.. Помнится круглая снежная гора на Девичке, катание с этой горы на санках, но ведь не один год я туда бегал, и непонятно из какого года донесла память эту зимнюю картинку... Вспомнился шофёр дядя Коля, возившийся во дворе, где возле нашего дома стояли гаражи, с чёрным учрежденческим ЗИМом. Так вкусно пахло бензином и нагретым металлом, а однажды дядя Коля - о!.. - прокатил меня в чудесном своём экипаже. Какая дата стояла на календаре в тот славный день?.. Красные глянцевые веточки шипастых кустов на той же Девичке, драгоценные жёлуди под дубами на Погодинке, яркие резные осенние листья - на какой странице жизни бережёт их память?.. Мамина ласковая рука гладит меня по голове, и я засыпаю в блаженстве... Тенистые коридоры акаций у дома, тяжёлые зелёные тополиные серёжки, стеклышки закопанных в землю блестящих "секретиков"... Я словно гляжу на солнечную рябь расстилающегося передо мной озера: отблески колышутся и набегают друг на друга, и невозможно удержать взглядом всё это мерцающее богатство.

Не знаю, соберусь ли я когда-нибудь с духом, чтобы войти в другой временной и душевный поток - во второе семилетие жизни. Здесь немало такого, о чём не решишься написать вообще или изведёшься в поисках невозможного слова. Здесь труднее выделить самое-самое, потому что всё уходит корнями в глубину тайны становления. И вместе с тем хотелось бы многое отшелушить от себя, как омертвевшую кожу... Может быть, от этого второго возраста надо отойти намного дальше, чтобы мудрая память сама пригасила второстепенные по смыслу эпизоды. Чтобы верить и видеть: оставленное ею оставлено неспроста.

Да, я уважаю человеческую память, кажется ли она нам плохой или хорошей по нашим лихим оценкам. Я доверяю её неприметной тихой работе. Мне хочется быть её добросовестным учеником и сотрудником. Немногое моя память сохранила от первого семилетия жизни - наверное, именно столько, сколько я способен усвоить, именно то, о чём способен рассказать и подумать. Рассказать, постаравшись обратить взгляд читателя от моего детства к его собственному детству, к человеческому детству вообще - загадочному наследству, остающемуся у каждого из нас от начальной эпохи жизни.

 
 
  Автор сайта: Ксения Кротова. Автор логотипа (портрета ВК): Мария Романушко. Автор постраничных афоризмов: сам ВК