|
Михаил
Файнерман: мастерство увязывания
Мы дружили с Михаилом Файнерманом больше тридцати лет, начиная
со знакомства в 1972 году, в полуподвальном литературном объединении
"Сокольники". Он был замечательным и трудным другом.
Разговаривал он заинтересованно - и вместе с тем отрешённо.
В глаза почти не глядел. Наверное, это была слишком сильная
для него форма контакта. В лице же, в фигуре, в поведении
было что-то даосское. Погружённость в себя?.. Прислушивание
к силовым линиям мира?.. Его улыбка, слегка, но постоянно
обозначенная, говорила о доброжелательности, о примирённости
с миром, о стремлении к пониманию его.
Мы с ним были очень разными, и оба ощущали это, но именно
желание понимать мир нас сближало. Он был одним из немногих
людей, предпочитающих говорить о главных для человеческой
жизни вещах, а не о хитросплетениях бытовых ситуаций. И одним
из лучших читателей - умеющим прочитать, не откладывая, и
отозваться, не отталкивая. Мы с ним много разговаривали о
том, как устроена человеческая жизнь. Иногда он заранее припасал
вопросы по какой-нибудь проблеме, и разговор наш начинался,
так сказать, с мировоззренческого допроса, который он мне
учинял.
Единственный,
с кем у меня была настоящая философская переписка, - это Миша.
Особенно в первые годы нашей дружбы. Он писал мне об увязывании
элементов внешнего мира внутри себя как об основной познавательной
деятельности человека. О том, что эстетические блоки, которые
связаны с нашим интуитивным постижением, мы соединяем логическими
цепочками, чтобы создать своё индивидуальное представление
о жизни. О "лигаризме" - такое имя постепенно обрела
система его взглядов на желательное житейско-мировоззренческое
устройство общества… Он расспрашивал меня о моих философских
представлениях. И как только ему казалось, что он понял мой
способ увязывания главных вещей друг с другом, тут же подхватывал
его и пытался сблизить со своим подходом. Я усматривал в наших
взглядах скорее различие, чем сходство, но некоторая наша
взаимная перпендикулярность была для меня вдохновляюще полезна.
По мере
того, как каждый из нас углублялся в своё творчество, переписка
наша становилась всё реже, потом совсем остановилась. В последние
годы мы несколько раз возобновляли её, но это было уже скорее
психологическое общение, чем философское.
Миша так и не пристал ни к одному из религиозно-мировоззренческих
учений, хотя всматривался в них очень внимательно. Интересовался
иудаизмом, буддизмом, дзеном, христианством. Ходил на домашние
занятия по изучению Библии, хотя честно говорил, что общение
для него там важнее учения.
Должно
быть, он и не мог выбрать какое-то одно традиционное мировоззрение,
потому что это означало бы отделение от других. Невозможно
увязывать друг с другом истины мира, обособившись в одной
из них.
Нельзя рассказывать о Мише и не сказать о Симоне Бернштейне,
руководителе лито "Сокольники". Симон был карликом.
Но если бы рост человека соответствовал его душе, Симона можно
было бы заметить в толпе издали. Он был кандидатом философских
наук, писал стихи, эссе и разное другое, а также вёл, вместе
с Эдмундом Иодковским, литературное объединение. На этом объединении
я побывал всего три-четыре раза, но этого хватило, чтобы познакомиться
там со своей будущей женой Марией Романушко и подружиться
ещё с двумя самобытными людьми: Михаилом Файнерманом и Иваном
Ахметьевым.
Миша
ходил в "Сокольники" часто, читал свои стихи, слушал
чужие. И очень дружил с умным и чутким Симоном. Когда в 1973
году Симон попал в больницу и вдруг там неожиданно, каким-то
странным образом умер, это была трагедия для всех - но для
Миши особенно. Настолько, что он открыл для себя новый стихотворный
жанр - "клоты", в которые хлынула его тоска об ушедшем
друге, о болезненно-нескладном мире, элементы которого всё
же необходимо увязать воедино, соединить своей мыслью, своим
пониманием.
Мысль и слово - вот что чрезвычайно интересовало Мишу. Иногда,
особенно в стихах, они сливались неразъединимо. Но были случаи,
когда он сосредотачивался именно на слове. Одно время Файнерману
довелось работать в патентном институте. Он должен был переводить
с английского многочисленные резюме-описания патентных идей.
Работа довольно занудная, но Мише удалось обратить её в нечто
необыкновенное. Ведь можно переводить наскоро, а можно оттачивать
- пусть хотя бы на этом материале - словесное мастерство.
Он показывал мне некоторые из этих переводов. Каким лёгким
и свободным слогом они были написаны! Не думаю, что кто-нибудь
из патентных работников оценил это, или хотя бы заметил, но
свою письменную речь на этой работе Миша усовершенствовал.
В то же время Миша дружил с материальным миром. Ему нравилось
что-то делать руками. Он обожал ремонтировать сломанные вещи:
швейные и пишущие машинки, всякие другие устройства, в которых
надо было предварительно разобраться, мысленно увязать друг
с другом их детали и привести к согласованному взаимодействию.
Это свойство
было частью более широкого Мишиного устремления: всем помогать.
Понимая, что интерес к увязыванию мыслей присущ далеко не
всем людям, Миша был готов участвовать и в решении житейских
проблем. Помню, как не раз он принимался убеждать нас с Машей,
Марией Романушко, чтобы мы продвигали свои произведения, отвезли
их туда-то и туда-то, показали бы тому-то и тому-то. Это было
бы не удивительно, если б он сам овладел секретами преуспевания
и охотно делился ими. Но сам он был беззащитен и нетребователен
в литературной жизни.
Миша был болен. Не люблю диагнозов, но у него чередовались
периоды спокойного настроения с периодами болезненной подавленности
и с периодами болезненной повышенной активности. Думаю, что
в его болезни во многом повинна советская психиатрия. Она
с готовностью принимала в свои профессиональные объятия не
только подлинных больных, но и тех, кого власти хотели бы
считать больными в силу заметных отклонений от общепринятой
идеологии. Принимала - и с помощью сильнодействующих средств
доводила многих до реального и уже неизлечимого заболевания.
Так, по-моему, произошло и в Мишином случае.
В первые
годы нашего знакомства, даже после первых столкновений с нашей
своеобразной медициной, Миша ещё был, в общем-то, здоров.
Но что-то внутри было уже в нём сдвинуто, и со временем это
стало проявляться всё острее. В последние годы мы общались
с ним нормально в основном тогда, когда он выбирался к нам
в гости. Казалось, он сам подгадывал так, чтобы день визита
приходился на более или менее спокойное состояние. По телефону
он звонил чаще всего в депрессии - с просьбой поговорить с
ним о чём-нибудь, просто пообщаться. Реже, но бывало и такое,
- в состоянии напористом, на повышенных тонах объясняя мне
или Маше, как надо жить и правильно поступать.
Но когда
он приезжал - это был тот самый Миша, тонкий, вдумчивый и
переживающий, общаться с которым всегда было интересно. Он
легко входил в любую тему, принимал как свою и с аппетитом
погружался в её обсуждение, руководствуясь своими особыми
внутренними отзвуками на неё. Только всё чаще, с годами, выходил
покурить на лестничную площадку или на балкон, всё желтее
становились прокуренные пальцы…
Больницу он переносил философически, хотя, разумеется, очень
напряжённо. Уходил вниманием в подробности бытия - скорее
психологического, чем физического. Ему было важно, с кем здесь
можно общаться, о чём говорить. Насколько медицинское вмешательство
оставляет ему возможность думать. И всё-таки с каждым разом
больничные переживания становились всё острее. Слишком уж
велика была мера насилия, которое он претерпевал в этих стенах.
А он очень ценил свободу. Свою тихую, неприметную извне свободу.
С самого
начала, думаю, нельзя было его туда помещать. Но для родителей
он был белым воронёнком, с которым непонятно что делать. Когда
же его необычность можно было интерпретировать как болезнь,
житейское обращение с ним прояснялось. Тем более, что мать
была врачом. Болен - значит надо лечить. Надо к специалистам.
Так своеобразие, воспринимаемое как болезнь, постепенно становилось
болезнью.
Странный у него был организм. Очень тонкий слух - и полное
отсутствие обоняния. Да, Миша совершенно не ощущал запахов!
Не раз он просил описать: что это такое - запах. Ему вообще
было интересно устройство человека. Человека вообще - и своё
собственное: то, к которому всегда можно прислушаться.
Когда
мы познакомились, Миша заикался. И очень интересовался механизмом
заикания. Он и у себя уменьшил его до предела, и другим помогал
в этом. Одно время у него была даже небольшая группа людей,
с которыми он занимался по разработанной им методике.
Миша всегда всем сочувствовал. Может быть, всем - это слишком
обобщённо. Скорее, тем, кто нуждался в сочувствии. И людям,
и другим существам. Он говорил о своих собачках, как говорят
о родных, - со спокойным пониманием своего необходимого участия
именно в этой судьбе. С любым человеком готов был на время
житейски породниться, если считал, что может помочь ему, ну
и если, конечно, человек не захлопывал у него перед носом
дверь.
Из-за
этого свойства казалось, что Мишины влюблённости (и даже недолгие
браки) основаны прежде всего на сочувствии. Но он любил, он
умел любить до глубины души. И готов был за свою любовь бороться.
Помню даже его рассказ про настоящий рыцарский поединок с
соперником (массивным и бородатым), на кулаках.
Но всё-таки
Миша был обречён на одиночество. Слишком своеобразным, слишком
индивидуальным было его душевное устройство. К его миру трудно
было присоединиться.
Он и
ушёл из жизни в одиночестве. Последними его словами перед
этим была просьба к соседям - пообщаться. Так получилось,
что при всём их хорошем отношении к Мише в этот раз им было
не до него.
Излишняя чуткость хороша для творчества, но осложняет само
существование человека. Так было и с Мишей. Например, он страшно
страдал от шума из квартиры соседей сверху. Насколько я помню,
там не было ничего чрезвычайного. Обычная шумная жизнь, дети…
Но Миша не совпадал с ними по ритму жизни - и был слишком
чуток. Он долго занимался звукоизоляцией, обил потолок яичными
поддонами, но всего этого было недостаточно. В конце концов
ему удалось поменять квартиру на самый верхний этаж. Эта квартира
у него потом сгорела.
Чуткость
к мелочам сочеталась в Мише с философически созерцательным
отношением к серьёзным событиям. Когда однажды, возвращаясь
с выгуленной собачкой домой, он обнаружил у подъезда пожарников
и узнал, что пожар именно в его квартире, у него не было,
как он рассказывал позже, никаких панических переживаний.
Он даже с каким-то интересом вошёл в эту ситуацию, абсолютно
неожиданную и обременительную для любого человека, тем более
для человека тонко чувствующего. Вот, всё сгорело. Что теперь
делать? Кто и как может помочь? Можно ли чего-то добиться
от жилищной конторы, по вине которой загорелась электропроводка?
Как теперь вообще жить, когда нарушены все устоявшиеся привычки?
Как вернуться к творчеству, когда сгорели все бумаги, весь
архив? Как увязать всё это со своей дальнейшей жизнью?..
Миша
долго ходил пахнущий гарью, в измазанной копотью одежде. Он
терпеливо и спокойно разбирался в своём пепелище, выносил
остатки вещей, старался привести всё в порядок. А потом -
вроде бы даже снова начал писать.
Мишины пристрастия вызывали у меня уважение своеобразием выбора
и углублённой преданностью выбранному. Почему Сильвия Плаф?
Меня её поэзия оставляла равнодушным, это не мой поэт, но
я уважал её за то, что её выбрал Миша. Почему Исса? Это мне
было понятнее, я сам очень ценил японскую поэзию, но для меня
дороже Басё и Такубоку. Может быть, дело в том, что Миша гораздо
лучше знал английский язык. Он читал много английских подстрочников,
да и японский изучал одно время.
Он никогда
не убеждал, что те авторы, которых он предпочитает, лучше
прочих. Просто знал, что это нужное ему творчество.
Когда мы с женой занялись книгоизданием, у нас не было к этому
никаких особых возможностей. Было только сознание того, что
некоторые книги должны выйти - и если этого никто не сделает,
то сделаем мы. Так возникла идея издать Мишину книгу. У него
должна быть хоть одна книга! И когда несколько проектов издания
книги стихов Файнермана, возникавших в других местах, ни к
чему не привели, мы решили сделать это сами.
Технических
затруднений было множество. Одним из них стал сам Миша. Он
был тогда в совершенно размобилизованном состоянии. В принципе,
он был очень рад нашему замыслу. Но участвовать в нём практически
не мог. Ахметьев, к счастью, помог нам раздобыть некий файл
Мишиных стихов, введённых кем-то в компьютер. Целая папка
стихов накопилось и у нас: подаренные в разные годы машинописные
копии. Миша участвовать в составлении книги отказался, да,
наверное, и не смог бы, даже если бы захотел. Этим занялась
Маша, на какое-то время с головой погрузившись в его тексты.
Она же придумала название сборника: "Зяблик перелётный",
выуженное из них. Но когда книга была уже готова к печати,
необходимо было всё же и какое-то участие автора. От предложения
дать ему распечатку на несколько дней Миша отказался. Максимум,
чего удалось добиться, - это чтобы он приехал к нам в гости.
В течение нескольких часов, с отвлечениями и перерывами, под
мои настойчивые уговоры, он просмотрел книгу и остался очень
ею доволен. Теперь можно было выпускать "Зяблика"
в свет...
Этот
сборник так и остался единственной прижизненной книгой Михаила
Файнермана.
|