Виктор Кротов
Проза Публикации
 

Рассказы

 
 
на главную
 
 

Материал

Этого человека я увидел издали. Толпа на площади циркулировала густыми и плавными потоками, которые порою перекрещивались и растворялись друг в друге, но никогда не исчезали. Невысокий, с белесыми усами и бровями, старый и неукротимый, он словно создавал свои законы, никак не соотнесенные ни с течениями толпы, ни с правилами уличного движения. Он шёл, глядя на меня, к тому месту, где мы должны были с ним встретиться. Когда это произошло, когда я застыл перед ним, прикованный его вниманием, стало понятно, что это он увидел меня - наверное, намного раньше, чем моё "издали".

"Я художник. Не сможете ли вы мне позировать? Мне нужно три часа вашего времени." Я не почувствовал себя ни польщенным, ни обеспокоенным. Все неотложные дела под его взглядом истончились и тихо рухнули, как ажурный навес весеннего сугроба. "Могу," - вдруг сказал я безропотно. Кивнув мне, он тут же зашагал прочь, за угол, в переулок. Отправившись вслед, только теперь я заметил, как он одет. Косо висящее на плечах толстое пальто, облезлая ушанка, бесцветные ботинки из окаменевшей кожи...


Мы поднялись в мастерскую - до последнего этажа и ещё по лесенке. Нигде никаких картин. Табуретка. Кресло. Какое-то сооружение из двух плоскостей - горизонтальной и вертикальной - на прочном дощатом постаменте. Самодельный шкаф во всю стену, со множеством дверец. Стеклянный потолок. Огромное окно, выходящее на грязно-красную крышу, по которой разбросаны башенки и мансарды. Крышу перекрашивали в свежий зеленый цвет: у граничной полосы стояли ведра с краской и кистями.

В углу мастерской находился ящик, который я заметил лишь тогда, когда старик, не прося моей помощи, с усилием выдвинул его к постаменту. Он вытащил оттуда большую тяжелую глыбу золотисто-коричневого цвета. Так и не позволив мне подойти на помощь, старик воздвиг глыбу на постамент, на горизонтальный лист пластика или прессованного картона, от которого стенкой поднимался вертикальный. Я успел заметить, что на листах уже было что-то изображено - некие контуры, цветовые пятна, загадочные линии. Но всё моё внимание привлек материал.

Что это была за глыба? Она походила на очищенный комель темного дерева. Или это был камень? Или нечто иное, мне не известное? Был старик живописцем или всё же скульптором, а "художник" сказал о себе широко, без заботы уточнить специализацию? Все эти вопросы пришли потом, а тогда старик махнул мне на кресло и начал работать.


Начал работать.


Он распахнул несколько дверок шкафа возле своего сооружения, и мастерская стала мастерской. В одном отделении сверкали сверла и фрезы маленьких механизмов, что-то вроде бормашины, с гибкими шлангами, тянущимися вслед - когда мастер брал их для работы.

Потом он делал легкое движение - словно отпускал машинку на волю - и шланг втягивался обратно в отверстие, видневшееся в глубине шкафа, машинка прилипала к своему прежнему месту, и тихое гуденье умолкало. Изнутри на дверцах висели стамески и долота, молотки и молоточки, пилки и напильники, разнообразные зубила, шила и прочие инструменты. Все это было в работе - вот почему я так и не мог понять, что за глыба возвышалась перед скульптором. Материал то звенел, то кололся, то мягко сорил опилками, то мялся и тянулся.

Были и другие отделения в шкафу. Одно, уставленное бутылями, банками и флаконами, напоминало химическую лабораторию. Другое представляло собой самый плюшкинский из чуланов, полный разрозненных деталей, обломков, кусков и обрывков. В третьем, наконец-то, стояли кисти в кувшинах и хранились краски: в тюбиках, в банках и в коробках. Еще в одном отделении стояла небольшая муфельная печь под вытяжным устройством. А сколько бы ещё закрытых дверок!..


Мы не молчали. Не помню, что говорил он, хотя что-то, наверное, говорил, вызывая меня на разговор. Иначе как объяснить столь необычную для меня словоохотливость, перешедшую чуть ли не в исповедь жизни? Но чаще он поддерживал меня междометием или жестом. Взгляд его, открытый навстречу, был бесстрастно внимателен и по-родному добр. Мы не молчали, и всё же я не помню ни одного слова, сказанного им, - как не помнится нежный словопад долгого свидания с любимой.


Уследить за работой было невозможно. То старик углублялся в свой хлам, выискивая нечто необходимое, чему суждено было раствориться в целом, то обтачивал цветное стеклышко или изгибал латунную полоску, то готовил у вытяжного шкафа какойто состав. Но в мастерской царил постамент с материалом. С ним, с Материалом, шло основное сражение.

Тонкие пальцы рук, чуткие, как у слепого, не доверяя глазам, припадали к поверхности материала, вникали в него, примерялись к нему - и вдруг, словно обожженные вспыхнувшим пониманием, взлетали над ним и, сжав нужный инструмент, вонзались, не медля, с чистой уверенностью в нужную точку. Материал вздрагивал, потрясенный рассчитанной болью, и менял форму. Побежденный, он разделял с художником его победу.

Иногда материал не уступал в борьбе - ни мастеру, ни предугаданному своему назначению. Он словно ещё больше тяжелел, наливался угрюмостью, и поверхность его оказывалась пустой и бессмысленной. Тогда старик внезапно успокаивался, становился мягким и терпеливым. Он долго доводил и подшлифовывал ясные ему линии или, взяв палитру и кисть, наносил новые мазки на плоскости, между которыми была заключена будущая скульптура и которые постепенно становились необходимыми гранями её существования. Ворчливой усмешкой ответил он на мой вопрос об их назначении: ведь не может он разрисовывать пол, на котором будет стоять его вещь, или стену, на фоне которой её будет видно...

Но вот что-то совершалось - и снова возникало беспокойство. Неспешный ли труд мастера во время затишья был тому причиной или что другое, но материал наконец оживал, словно спохватившись, что не допит им ещё напиток бессмертия, и вновь, упорствуя и сопротивляясь, медленно поддавался силе и нежности внимательных рук.


Время от времени старик жестом отсылал меня к отдаленной дверце шкафа, и я послушно шёл туда, чувствуя на себе его взгляд, уже ставший привычным, соединяющий старика, материал и меня в нечто единое. Я доставал хлеб, яблочный сок и миску с сушеными фруктами, размещал всё это на табуретке между креслом, где я должен был пребывать, и постаментом, вокруг которого действовал художник, и мы ели, почти не замечая этого. Потом, повинуясь новому мимолетному взмаху, я относил всё обратно, чтобы не было на путях взгляда - от него до меня - ничего лишнего.


Три часа?.. Еще три?.. Еще сколько?..

Что вывело меня из непонятного полузабвения, в какое впадаешь, лежа на донорском столе и следя за стеклянной трубочкой, где видна твоя кровь - уже не твоя?..

Все закончилось.


Прозрачный потолок давно потемнел. В мастерской горели несколько ламп. На фоне заполнившего верхнюю часть окна коричневатого городского неба, отороченного электрической бахромой, вырисовывалась ручка малярной кисти, торчащая из ведра с краской, передвинутого к другому краю окна. Видимо, маляры проделали за день очередную часть своего дела.

"Можно посмотреть?" - спросил я, так как понял, что ничего толком

не видел, кроме самого движения, кроме стремления к тому, что теперь было достигнуто. Все закончилось, я знал, что закончилось, и обогнул постамент, чтобы взглянуть на работу.

Словно что-то горячее лопнуло и разлилось у меня в мозгу, как бывает при неудачном повороте головы. Стало тоскливо и легко - словно я попал в этот свой повторяющийся с детства сон о встрече с двойником. Но я смотрел ещё - и видел уже, что это не двойник. Или двойник, но не я: он был из другой, не совсем прошедшей, но проходящей - проходящей! - полосы моего существования, оттуда, где я был только гостем и где он жил теперь своей глубокой и вечной жизнью.

* * *

Покинув мастерскую, я впервые со студенческих лет бродил всю ночь по Москве, встречаясь с зеркальными болванчиками своих отражений в витринах. Утром я снова оказался у этого дома, вылез через чердак на крышу и приник к окну мастерской. Все было не так, как показалось накануне. Или теперь - казалось? Не двойник, не мог быть двойник, потому что совсем не из пройденного, не из прошедшего был этот крик, этот голос души, материально теперь существующей. Он звал меня издалека, из туманного от надежд будущего, и я чувствовал, что ещё многие годы придется мне прислушиваться к этому голосу. Материал осуществился, но сам я оставался ещё - материалом.

За углом мансарды шаркали кисти.

"Прихожу - он работает, ухожу - работает, даже ест стоя. И ведь на что силы тратит: не-разбери-поймешь." - "Ну, это ты зря, Палыч. Я вот тоже посмотрел. Оно, конечно, нам не понять, а вот приглядишься - и шебуршит что-то внутри." - "Во-во. Я тоже гляжу - и шебуршит. Выпить хочется."

(Альманах "Литературные страницы", М,, 2007, Московский союз литераторов)

 

Трёхстишие

- Придется вам, товарищ лейтенант, поинтересоваться этим спекулянтом. - Майор передвинул тонкую папку со своего края полированного стола на противоположный. Папка аккуратно скользнула прямо в руки лейтенанту. - Слишком уж часто его упоминает наше жулье. Кличка у него обычная: Батя.

Порасспросите для начала Гришку Кокона, он у нас сейчас свидетелем проходит и чуть что на Батю этого ссылается...


Гришка-Кокон держался вальяжно, как и подобает одному из боссов книжного чёрного рынка. Он был добр и снисходителен, всем своим видом намекая, что только благодаря его безграничной любезности лейтенант имеет возможность воспользоваться его временем, которое для него, в отличие от лейтенанта, деньги, причем очень даже немалые деньги. Говорить, кто такой Батя, он не хотел, но деваться ему было некуда - слишком часто он прикрывался этим именем на допросах.

- Вы, Григорий Павлович, не капризничайте, - с неиссякаемым терпением продолжал уговаривать лейтенант. Какой вам резон из-за такой мелочи осложнять с нами отношения?

Никакого резона в этом не было, и Кокон расщедрился:

- Ладно, ладно, Владислав Вениаминович, из уважения к вашей профессиональной настойчивости я подарю вам эту чудесную тайну. Приготовьтесь удивиться. Вы просто привстанете от изумления. Дело в том, что вы уже знаете эту фамилию. И вовсе не из ваших милицейских протоколов, к которым я отношусь со всем уважением, а из школьного учебника литературы.

Помните, когда там идет речь о ранней поэзии Маяковского - приводятся строки двух-трех его современников, особо ретивых новаторов стиха? Вот это строчку помните?..

Григорий Павлович Кокон (да, его загадочное прозвище было всего-навсего натуральной паспортной фамилией) взмахнул ладонью, закатил глаза и нараспев произнес набор звуков, оставшихся оригинальными навсегда. Лейтенант взволновался.

- А знаете, помню! Смутно, но помню. Вы хотите сказать, что Батя - это...

И он предоставил Кокону назвать фамилию, которую вряд ли припомнил бы сам, но узнал, когда она прозвучала.

- Невероятно! Он ещё жив? Вы не...

- Нет-нет, не преувеличиваю. Он жив, хотя очень стар. У него дома целые закрома старых книг. Поезжайте, посмотрите. Будете потом доверительно относиться к моим честным и искренним показаниям.

- Ах, Григорий Павлович... - поморщился лейтенант.

Слишком уж надоело ему рыться в честных и правдивых показаниях Кокона, выбирая немногие достоверные сведения.

- Да, честным и искренним, - с наслаждением повторил Кокон. - И адрес можете записать. Совсем недалеко. Пешком можно дойти.

* * *

- Никакой он не спекулянт, товарищ майор. Живёт этот Батя одиноко. Холостяцкая классика: пыль, пакетик из-под выпитого кефира, замызганная одежда. Книги, правда, лежат штабелями - так это ещё с двадцатых годов. Тогда всякие экзотические сборники маленькими тиражами выходили, так у него некоторые чуть ли не всем тиражом лежат - не разошлись в свое время. Сейчас любая из таких книжечек рублей двадцать-тридцать стоит, если не больше. А многие ещё с автографами, с авторской правкой. Он мне показывал. Даже Есенина автографы есть. За эти книги спекулянты ему большие деньги предлагают, за всё сразу, а он им только по одной книжечке продает, когда денег на еду не хватает. Пенсия у него крошечная. Так что Кокон слишком много на него валит. Просто прикрытие себе придумал.

Майор слушал с тем выражением лица, которое ему самому казалось непроницаемым. Все подчиненные прекрасно знали это выражение. Оно означало: ты говори, говори, а мне известно то, о чем ты не догадываешься.

- Так-так... А о чем же вы конкретно беседовали с этим Батей? О книгах? О спекулянтах?..

Лейтенант слегка смутился.

- О японской поэзии, товарищ майор. Точнее, о трехстишиях. Но это, конечно, после того, как я узнал всё необходимое. Он разговор завел, а мне прерывать неудобно было. Оказывается, старик увлекся когда-то японской поэзией, даже язык японский выучил. Сначала переводами занимался, а потом сам стал трехстишия писать. Так до сих пор только трехстишия и пишет.

- Писал, - многозначительно произнес майор.

Лейтенант вздрогнул. Мрачный сюрприз.

- Ты позавчера у него был?

- Так точно, товарищ майор.

- Вчера его нашли мертвым у себя в комнате.

Старушка-соседка забеспокоилась, когда он не вышел, как обычно, в магазин за кефиром. Техника-смотрителя позвала. Открыли комнату. Он в кресле сидел. Наши туда ездили, следов насилия не обнаружили. Но всё-таки хорошо бы удостовериться, что всё тут чисто. Сходи, оглядись, не поубавилось ли там его антиквариата. Сам говоришь, спекулянты облизывались...


Возле дома был крошечный скверик. На одной из двух скамеек, на той, рядом с которой стояли три железных мусорных контейнера с белыми каракулями "ДЭЗ-19", сидел Гришка-Кокон. Завидев лейтенанта, он дернулся, но деваться было некуда, и он лишь привстал в знак приветствия.

- Интересно, товарищ Кокон, что вы здесь делаете? - покосился на него лейтенант. - Только не говорите, пожалуйста, что любимое ваше удовольствие - отдыхать возле мусорных ящиков.

- Здравствуйте, Владислав Вениаминович. - Кокон подошёл к лейтенанту. - Вы, наверное, подозреваете меня в совершении ужасного преступления, а я вот самоотверженно дежурю здесь, у неприятных мусорных ящиков, чтобы преступление предотвратить. Знаете ли вы, что у покойного нет наследников? Так вот, его имущество будет описано нотариусом, после чего те вещи, которые будут сочтены ценными (если такие найдутся), отошлют в комиссионный магазин, а прочее барахло отправят на выброс. Да-да. Как это ни странно, но наш многоуважаемый покойный, вошедший в школьный учебник, даже не был членом писательской организации, и некому, кроме Григория Павловича Кокона, обратить внимание на историческую ценность того бумажного мусора, который сегодня или завтра посыплется в эти неприятные ящики.

- Понятно... - протянул лейтенант, с любопытством взглянув на самоотверженного спекулянта. - А потом спаситель исторических ценностей загонит их втридорога любителям автографов. Так?

- Исторические ценности будут храниться у коллекционеров, а впоследствии переданы ими в дар государственным музеям, - уточнил Кокон. - Кстати, техник-смотритель, располагающий ключом от квартиры, находится вон в том подъезде, а ваш покорный слуга вполне может быть вторым из понятых, если товарищ лейтенант в них нуждается.

- Да уж не смею вас утруждать, Григорий Павлович, - усмехнулся лейтенант, подумав: "Как же, пусти козла в огород..."

* * *

Он сидел на том же стуле возле темного деревянного стола с ножками в виде львиных лап. Так же стояло напротив старое мягкое кресло, теперь пустое. На кипах книг лежала прежняя пыль. Он взял в руки стопку желтоватой матовой бумаги, лежавшую на краю стола возле кресла и придавленную стеклянным пресс-папье, внутри которого пламенел красный коралловый цветок.

На верхнем листке было написано:


весёлый вор влезает в окно
соскребая растопыренными пальцами
золотистый мох книжной пыли


Лейтенант забеспокоился и огляделся ещё раз по сторонам.

Комната выглядела в точности так же, как и позавчера. Что это за строки? Случайная метафора или отрешенное свидетельство о преступлении?.. Он представил себе Гришку-Кокона, влезающего в окно, и спокойного старика, который дописал третью строчку, поставил на бумагу пресс-папье и уснул навсегда. А вор, увидев стихи, даже не удосужился их прочесть, позволив уцелеть этой поэтической улике. Пыль на книгах, действительно, похожа на мох. Только серый, а не золотистый. И не видно что-то на этом мху никаких следов...

На втором листке шли рассуждения, и лейтенант вспомнил свой разговор со стариком - точнее, его долгую речь, не всегда понятную, но увлекавшую тем глубинным вкусом, который находил старик в своем предмете. Написанное выглядело скучнее.

"Суть поэтической речи не только в звуке или в метафоре. Стихи как способ выражения - это именно стихи, разбиение словесного потока на строки. Разбиение не типографское, а ритмическое, интонационное. Поэтому и стихотворение в прозе - стихи. Но и прозу можно довести до поэтического звучания, особым образом разбив на строки".

Дальше на весь листок приходилась единственная фраза:

"Выделение строки - главный знак стихотворной пунктуации".

Потом шёл целиком исписанный листок:

"Благодаря японской поэзии, я открыл для себя малые формы стихосложения. Увы, один поэт ничего не решает. Но когда-нибудь их по-настоящему освоит русская поэзия в целом. Она присматривается к малым формам давно, хотя очень неторопливо. Афористичные или вызывающие одностишия, звонкие двустишия, тонкие и мудрые трехстишия, яркие миниатюры четверостиший и живопись пятистиший, уходящих к большим стихотворениям - всё это уже известно русской поэзии и всё это ещё у нее впереди.

Впрочем, моё сердце отдано трехстишию. Не японскому хокку, не европейским терцинам, а трехстишию русскому. Оно способно и к парадоксальному столкновению смыслов и к прозрачным мазкам недоговоренностей. Способно тонко уловить настроение, кристаллизовать мысль, вылепить фантастический образ. Раскрыть до непривычной глубины слово, наделить жизнью вспыхнувшее вспоминание, откликнуться удивительному мгновению. Все это происходит на столь малом поэтическом пространстве, что точность и емкость, ритм и музыка оказываются необходимыми условиями существования трехстрочного мира."

На каждом из двух следующих листков было по трехстишию.


милая бабушка Невзможность
как ласковы твои ладони
как сладки твои лакомства


"Знаков препинания нет, больших букв тоже. Всё-таки странно..." - подумал лейтенант и почувствовал, что ему хочется, чтобы старик продолжал свою чудаковатую речь, чтобы терпеливо объяснял, почему так вот и нужно... Говорил, говорил он об этом, только уже забылось...


встретить смерть
греясь у затихающего пламени
брошенных в камин черновиков


Отложив последнее трехстишие, лейтенант грустно перелистал оставшуюся стопку чистой бумаги и бережно положил всё на стол. "Надо в литературный архив позвонить", - напомнил он себе. - "Нельзя, чтобы Кокон тут единственным хозяином остался." Лейтенант был уверен, что сюда должна срочно примчаться машина, вроде инкассаторской, и забрать всё до последней бумажки в надежное хранилище.

Неожиданно в окно упал луч солнца, которое на своем пути по неровному городскому горизонту каким-то чудом показалось между двух высоких домов - там, где был заметен из квартиры старика небольшой столбик неба. Луч был теплый, желтый и озорной. "А вот и весёлый вор", - улыбнулся лейтенант, заметив, как широкий луч раздробился на несколько узеньких и заскользил этими растопыренным пальцами по золотящейся книжной пыли.

(Журнал "Литературный перекрёсток", М, 2000)

   
 
  Автор сайта: Ксения Кротова. Автор логотипа (портрета ВК): Мария Романушко. Автор постраничных афоризмов: сам ВК